МужиШурышкарский районШурышкарский район
События Справочник Знаменитые люди Образование Адреса и телефоны Карты и схемы
Главная Сельские поселения Шурышкасркий район Фотогаллерея Организации Новости Официально

Добавить в Избранное  / Почта

:: Разделы ::
..: Справочник :..
..: Транспорт :..
..: Погода :..
..: Контакты :..
..: Фото района :..
..: Гостевая книга :..
..: Обмен ссылками:.
..: Наши партнеры :..

 

Почта @muji.ru

Логин
Пароль

 


Rambler's Top100

Федор Егорович Конев. Проза
страница 1, 2, 3, 4, 5, 6

В ТОМ КРАЮ ДАЛЕКОМ.

Странная и беспокойная мысль пришла в голову утром, и Тэнько не мог от нее отрешиться целый день.
Сидел на кухне, обыкновенно завтракал. С улицы вернулась жена с подойником, стала через марлю цедить пенистое парное молоко. О чем-то говорила, но о таком, о чем-то повседневном, что не запомнилось. Потом полные кринки расставила на полке и подсела к столу,
– Снегу-то, снегу навалило! – сказала она, вытирая руки о передник.
Вот тогда Тэнько повернулся к окну, но ничего не увидел, потому что оно сильно промерзло и закуржавело. Тэнько пальцем растопил дырочку и в эту малость увидел далекую фигуру человека, который тянул за собой два лыжных следа по снежной целине. Тэнько сперва подумал, что это Семен Чупров направился проверять свои силки да капканы. Но тут неожиданно подумалось ему, что никакой это не Семен, а совсем другой, до смерти родной сын его Максим, двадцать лет назад бесследно пропавший. Опять он уходит, но можно еще догнать, остановить и сказать, чтоб возвратился домой, где без него столько лет плохо.
Такая вот мысль пришла Тэнько в голову утром, и он рассудком понимал, что такого быть не может ни коим образом, однако заторопился, натянул малицу.
– А завтрак?! – воскликнуло жена Степанида.
– Потом, – буркнул Тэнько и сунулся было в дверь, но Степанида остановила окриком.
– Терентий? Ты что это? Будто болтал, что куда-то ехать собрался. От людей узнала.
Это правда – собрался. Но до весны еще далеко, успеет сказать Степаниде. Чего суетится? Весной поедет, когда снега не станет. Так надумал, так пусть и будет.
– Потом, – опять повторил пустое слово Тэнько, махнул рукой и вышел на улицу.
– Стар ехать-то! – услышал уже за дверью,
Это верно, маленько стар – восьмидесятый пошел. Раньше не собрался – все занят был. Потом поздно будет. Надо ехать нынче. Ноги еще носят, глаза видят. Чего еще?
С начала зимы такого обильного снега не было. Он выпал ночью и заново омолодил вчерашний помятый и облезлый мир. Пройдет какой-то недолгий час, и проснувшееся село наполнится будничной суетой, из каждой избы выйдут люди и пойдут, оставляя следы; неуверенной рысцой, угадывая под снегом дорогу, кони поволокут розвальни то ли за сеном, то ли за дровами, и снова будет вся округа обжитой, а пока на заборах, на поленицах, на крышах пышно лежал снег. Одна только лыжня и была на всю белую первозданность. Тэнько зря замешкался, человек скрылся в заречных тальниках и теперь попробуй уразумей, кто был такой.
Постояв, повздыхав огорченно, Тэнько вышел на крутой берег реки и остановился на том месте, где лыжня наискось сбегала под гору. Внизу стояли катера на бревенчатых стапелях–волокушах обнаженные до киля, оттого еще более стремительные на вид и стройные. Дощатые мостки пристани на зиму были разобраны и теперь из–под снега торчали только раскоряченные стойки поваленных козел. Те доски давно сгнили, по которым Тэнько шибко много лет назад взбежал на пароход и увидел на нижней палубе среди трех десятков детишек с одинаково печальными глазами трехлетнего Максима. Животные и дети доверчиво относились к Тэнько, знать, и мальчишка сразу шагнул к нему.
– Ленинград? – спросил Тэнько у женщины, сопровождавшей эвакуированных сирот.
– Да нет, – ответила женщина, – Мы с Белоруссии. Вот у этого сестренка умерла по дороге от воспаления... Витебские вроде.
Тогда многие из Сивых Масок усыновляли детей войны, и в поступке Тэнько не было ничего особенного, однако Степанида поначалу не больно обрадовалась приемышу. Молода была, надеялась сама родить и к чужому приревновала мужа, который сразу прикипел душой к мальчонке. Но годы проходили, своих все не было и привязалась баба к живому человечку да так, будто сама выносила, родила и грудью кормила.
В армию Тэнько был призван, но до фронта не добрался, в Тюмени заболел тифом, провалялся в госпитали и вернулся домой – одни кости, от ветра шатало. Думали, ноги протянет, но выжил. В работе он был старательный, так что рос Максимка и обут, и одет, ни в чем отказа не знал. Сельчане думали, избалуют малого, но нет, иначе обернулось, ласков был, чуток, отцу-матери – подмога, ровесникам – друг. После семилетки поехал в окружной город Салехард и окончил там медицинский техникум. Направили его работать в Сивую Маску, чему родители были безмерно рады, и зажили они, лучше не надо, уже и невесту приглядела Степанида, но вышло так, что поторопилась.
Из Овгорта, малой деревни, радировали, что начались трудные роды, что женщина уже при смерти и без врачебной помощи не спасти. До Овгорта – пятнадцать верст, пройти их на лыжах перворазряднику–один пустяк. Вот и снарядили в дорогу Максима. Распутица была, на лошадях не поехать, а по укатанному зимнику человек мог еще пройти. Но мела пурга, последняя метель того года, и Максим где-то сбился с пути, изъеденный майскими оттепелями лед, должно быть, не выдержал, и случилась беда.
Так оно было или как иначе, но до Овгорта Максим не дошел и обратно не вернулся. А женщина благополучно разродилась, и паника была напрасной, просто очень уж радист испугался за свою молодую жену.
Тэнько вздрогнул и обернулся. Голос он расслышал, а слов не разобрал и потому спросил:
– Чего?
– Чего стоишь?
Проныра чертов, везде нос сует, а как на пенсию вышел, спасу от него не стало, ходит по селу, принюхивается, приглядывается, прислушивается, половину не поймет, напридумает и весь набит сплетнями, того и гляди – лопнет. Продавцом работал в хозяйственном магазине, Иваном зовут.
Тэнько отвернулся, но не сумел смолчать – человек все же! – и показал на лыжню, будто оправдываясь.
– Прошел кто–то...
– Семен! Кто же еще? Поехать собрался, говорят. Далеко ли?
– Далеко, – ответил тихо Тэнько и пошел, не оглядываясь...
– Сказал бы, в какие края, – говорил за спиной Иван. – Может, компанию составил бы. Я теперь вольный человек. А чего?
Направился было домой, но что–то так уж расхотелось, и прямиком двинулся к дому Чирган Ваня. Иванов в селе много и фамилии одинаковые. Чтоб различать, прозвали Чирганом. По-местному – писклявый. Хотя какой он писклявый, голосище – заткни уши. И ни к чему был сам-то Чирган, без надобности. Хотел Тэнько Катерину повидать, хозяйку. Поднял на нее взгляд и попросил:
– Восплачь.
Чирган Вань усаживал на дворе детей в розвальни, чтоб отвезти в садик. Катерина смотрела в окно и смеялась. Жила Катерина с Чирганом на зависть хорошо. С летами даже молодела будто, хорошела, наливалась ядреной бабьей силой.
Во всей Сивой Маске не было счастливее семьи.
Тэнько сидел на стуле и ждал. Катерина отвернулась от окна – розвальни с детьми и мужем укатили, – сложила на груди оголенные по локоть руки и вмиг опечалилась, глядя на Тэнько.
– Ну, что? – спросила она.
При звуке ее голоса ощутилась тишина и то, что они в доме одни.
Тэнько поднял глаза на Катерину, и увиделась она ему в белой косынке, совсем еще худенькая, с косами... Испуганно вскрикнула, побежала легче воздуха, а Максим стоял перед отцом, опустив голову, будто ждал суда за первый, может быть, свой поцелуй. И всю жизнь потом Тэнько терзал себя, что понес его черт тогда за водой,
– Снегу-то, – сказал Тэнько, отводя взгляд и передумав спросить, помнит ли она Максима.
– Ой, насыпало! – будто обрадовалась Катерина.
– Поеду я нынче, Катерина, – проговорил тихо Тэнько.
– Куда собрался, дед?
– Далеко... В том краю, Катерина, озеро есть. И деревня на берегу. Понимаешь?
– Мало ли озер тех да деревень!
– То-то и оно. Под снегом все одинаковы. Весной поеду, как река вскроется. Я то озеро узнаю. Еще гора там. На горе – кирпичная стена. Крепость была.
Тэнько в этот миг мысленно увидел, как маленький белоголовый Максим бежит с горы на берег. Тэнько вернулся с рыбалки и вышел на обкатанный волнами песок. Он ждет, когда прибежит Максим, чтобы вдвоем затащить легкую калданку. Вот уцепился за борт мальчонка, покраснел от натуги, старается... Помощник ты мой, господи!
– Добра, батька, – говорит Максим, хлопая ладошкой по мокрому днищу перевернутой лодки. – Лепше и не треба.
Он говорил странные поначалу для Тэнько слова.
– Откуда? – спросил Тэнько.
– То мова моих батьков, – отвечал Максим,
Как упомнил, мальцом был? Должно быть, в крови.
И до конца своих дней рассказывал он о большом озере, о деревне на берегу... Трижды ездил, не нашел ни того озера, ни той деревни.
– Куда ж ты, дед, поедешь? – опечалилась Катерина. – Не те годы, чтоб в такие дали...
– Те самые годы и есть, Катерина.
От бабки ли, от тетки ли Офумьи достался Катерине редкий дар плакальщицы. Прежде на свадьбах была бы незаменимой, а теперь цепями невесту не удержать, бежит к жениху, от радости светясь. Чего ж такую оплакивать?
Соберутся в иной праздник семьи, выпьют вина, напоются до хрипоты, а потом бабы и зовут:
–Катерина!
Мужики, посмеиваясь, выходят на улицу покурить. Им вроде неловко. А того не поймут мужики – баба без слез, что земля без дождя, не родит.
И упросят женщины милую Катерину, и поведет она вольным сочным своим голосом плач.
Эта счастливица и удачница, чей дом полон добра, муж любим, дети здоровы, эта улыбчивая нестареющая женщина взрыдным плачем выворачивала душу. Как так, почему, по какому наитию? Откуда боли столько, страдания, скорби, горечи у этой не знавшей беды Катерины?
Или вправду нет на земле чужого горя, пока душа у нас не пожухла, не иссохла, не вымерла?
– Восплачь! –– повторил Тэнько,
– Да что ты, дед? – отошла Катерина от окна и тут же чужой стала. – Что ты?
Не помнит она Максима, совсем забыла. Молодая, жить хочется. Это он, Тэнько, забыть не может, каждый день помнит, одному только ему чудится, что жив Максим. Не тут, конечно, а где-то жив...
От Чирган Ваня Тэнько направился в баню. Захотелось посидеть в парилке, изнутри знобило.
Оказался там Галзан Батнасунов, давний приятель. Жгло так, рукой не двинуть. Сидели на верхней полке, и больше никого. Галзан рассказывал о яростном прикаспийском солнце, о Черной земле, о безводных далях. Обжился человек на Севере, оброс семьей, привязался к работе, но сколько минуло лет, а все не забывается полынный воздух степей. Оттуда его подростком увезли силой.
Хороший рыбак Галзан. И Тэнько был хорошим рыбаком. Правда, постарел малость. Рыбак рыбака понимает.
– Нынче опять поеду, – говорит Галзан. – Никого у меня там нет. Весь род мой лежит в этой земле. А все равно поеду, навещу степь.
– И я вот собрался, – признается Тэнько. – Озеро есть, и гора... в том краю далеком. Найду.
Хорошо поговорили, по душам. Тэнько любил человеческое слово. Оно несет тепло. Только не надо болтать с кем угодно.
Потом Тэнько вышел на прибрежную кручу и смотрел на лыжню. Ему казалось, что лыжня тянется через все зауральские земли, мимо больших и малых городов, огибает беспокойную Москву, уходит далее на запад, пересекает просторное озеро и пропадает на исхоженной улице деревни, что стоит под горой.
Надо идти по лыжне, и тогда придет Тэнько до одной хаты, постучит в дверь, ему откроет мужчина и скажет:
– Приветанье, батька!
– Здравствуй, сын? – ответит Тэнько. – Я по тебе соскучился.
– Я вижу, – скажет Максим. – Заходи.
Они сядут за стол друг против друга, как сиживали не раз, и будут говорить о жизни. У Максима волосы русые, светлые, лоб широкий и чистый, глаза серые и добрые. Тэнько никого так не любил больше, никого...
Зовет Тэнько лыжня.
Это прозвали его так – Тэнько. А на самом деле он – Терентий. Но это не имеет значения. Та лыжня будто веревочка, будто нить... Вот-вот поведет. А тут Иван-балабол.
– Куда навострился-то? – возник рядом, будто нечистая сила, –Озеро какое-то, деревня... Думаешь, не догадался? Только зря мечтаешь. Теперь везде границы. Не пустят и всех дел.
Трепался дурак, что сорока. Городил ерунду. Какая граница? Невозможно порвать ту нить, что соединила с Максимом. И весны ждать не надо. Больно долго... Никто не властен закрыть дорогу к сыну. Нет такой силы. И быть не может. А и впрямь дожидаться весны нет нужды. Что его тут держит? Степанида поплачет да сама соберется. Тоже ведь находилась, набегалась по земле. Пора и отдохнуть.
Болтал Иван о том, что по телевизору показывают да в газете пишут, и не мог догадаться, в какую дорогу собрался Тэнько. В той стране далекой все так же, как на белом свете, только души, встретясь, уже не разлучаются. А так все похоже. И озеро там есть, и гора...


***
Я когда-то был убежден, что каждый человек несет в себе целый мир, что нет ничего интереснее и полезней общения с людьми. Сейчас этого не скажу, если бы даже стали поджаривать на углях пятки или предложили миллион наличными, в долларах. Не могу я крикнуть: «Человек – это звучит гордо!» Не умею врать. Единственно, что еще осталось во мне достойного, так это то, что я не научился лгать. Правду скажу – очень я в человеке усомнился.
Разрушили великую страну, неужто вместе нельзя было прийти к светлому будущему – к рынку? Если ты отвернулся от соседа, то и сосед отвернется от тебя. Кому от этого лучше? Я с детства усвоил – друзей не предавай, какая бы беда ни случилась, а соседу зла не делай. За предательство друзей платят друзьями, другой цены у такого предательства нет.
У соседа хата загорелась – не радуйся, огонь на твою перекинется. Это же истина! Это главная заповедь, основа жизни. А мы, человеки, лишились даже сострадания. Вот ведь беда-то где! Никто не верит, что ему помогут, если тонуть будет, потому всяк сам по себе.
Человеки моего детства ушли навсегда, и не надо жалеть об этом, не ужиться было бы им с нынешними, не поняли бы сегодняшние-то прежних чувств и мыслей, чужими показались бы те манеры и нравы, но я-то помню и буду помнить о том народе, и не я один, а еще кто-то, и другим расскажем, потому что надо знать, кто был до тебя, каков был и как жил. От дурной свободы человек не стал лучше – вот что я скажу. Разной сволочи только и угодна эта бессовестная свобода. Грабить хорошо, унижать других... А коли не случилось добра, раз не стало светлей, то вовсе и не свобода это, а полный обман. Я верю, все придет к разуму, пьяный проспится, дурак угомонится, разберутся люди во всем и заживут по-христиански, но не в этом дело и не о том печаль. А о том, что сегодня человек себя запятнал, унизил и никогда ему грехи нынешние не отмыть. Внуки и правнуки вспомнят о теперешнем с горечью. Ведь сказано – не убий, не прелюбодействуй, не преступай клятвы, возлюби...
Не слышат в суете и гомоне.
Все эти гневные слова, как ушат ледяной воды, обрушил я на голову Володе Веткевичу, как только он вошел в прихожую моей квартиры. Он молча разулся, направился, увлекая меня на кухню, поставил на газ чайник и сел на табурет, подперев кулаком щеку. Володя слушал смиренно и сочувственно, как хороший врач больного. Я метался, как ужаленный, бросал без разбора вещи в рюкзак и все более пламенел. Потом почувствовал: что-то мешает, режет ухо и неприятно отзывается в душе. Не сразу понял, что это мой собственный, с истеричными нотками голос так раздражает и злит.
Я умолк.
– Садись,– показал Володя на табурет. – Но прежде выключи.
Я выдернул штепсель из розетки, радио умолкло. Сел напротив Володи и сцепил на животе беспокойные пальцы.
– Я тебя понял, Афанасий. Давай попьем чаю.
– Не хочу.
– Тогда не будем. – Вывернул мой рюкзак и вывалил на пол все, что я туда насовал. – Это зачем? А это? Это?
Он отбросил ненужные вещи и стал перечислять:
– Тащи бритву, щетку и пасту, полотенце, пару белья, что-нибудь теплое на всякий случай, может, придется спать на сеновале... У тебя есть деньги?
– Ну, есть...
– Сколько?
Я назвал сумму.
– Негусто,– заметил небрежно он,– но сойдет. Бери все. Я сижу на мели, а мужиков же надо угостить.
– Каких еще мужиков? И почему я должен угощать?
– Да не должен, Афанасий, не должен! Ты сам захочешь их угостить. А то я тебя не знаю!
Он проследил, зануда, как я брал деньги из ящика письменного стола, проявил бдительность, не позволил оставить про запас, жестом велел выгрести все до копейки.
– Приеду – жрать надо,– запротестовал я.
– Будет день – будет пища,– назидательно проговорил Володя, взял мои кровные и спрятан в карман.
Володя для меня всегда останется Володей, и не смогу я величать его по отчеству, если даже – чего не бывает! – до ста лет доживем и станем древними старичками, божьими одуванчиками, потому что по сути своей он остался таким же, каким был в далекие студенческие годы, одна оболочка приувяла, телесная, морщинки залучились, волос поредел, а в движениях все та же норовистая подвижность, и глаза излучают прежний свет, исходящий от не уставшей, не озябшей – от живой и трепетной души.
Душа – это все. Приходилось читать о том у великих, да как-то не очень проникался этой мыслью, а теперь, в преддверии старости, всем существом понял ее и рад был видеть Володю узнаваемым.
Был он среднего роста, худого телосложения, которому совершенно не соответствовало круглое плоское лицо, курносое и большеглазое. С первого взгляда лицо казалось неправильным и некрасивым, словно и нос, и глаза, и губы сошлись случайно и не больно-то удачно, но стоило появиться улыбке – и все удивительным образом преображалось: так меняется природа в пасмурный день, если неожиданно выглянет солнце.
Вовсе даже не случайно, не по слепоте своей женщины любили его и так преданно, что многим красавцам не снилось. Однако Володя по сей день оставался холостяком и детей не нажил. Я никогда не расспрашивал – отчего так? Сам он избегал этой темы. Привязанности были разные, но помню я одну, по имени Александра, Саша, которая любила его многие годы, знала наизусть все его стихи, преклонялась перед его писательским даром и дорожила его книгами, как подвижники духа святых писанием. Володе довольно быстро надоедали подружки, а Сашу он по-своему любил и относился к ней бережно, как к матери или сестре. Я не раз был свидетелем того глубинного родства, которое они проявляли друг к другу, и воспоминания об этом овевают сердце и сегодня теплом.
Несколько обескураженный тем, как ловко Володя устроил в своем кармане мои деньги, я все-таки преподнес ему заранее обдуманный подарок – сплетенные мною тапочки.
– О! – воскликнул Володя.– Хоттабыч такие носил.
Я объяснил, что ими зарабатываю на пропитание и очень этим обстоятельством доволен.
– Чем же еще занят?
– А ничем.
– Это как?
– Очень просто. Ничего не делаю и все. Хочу – валяюсь целый день. А то брожу по улицам. Или куплю бутылку и пью-с.
– Ну, и настроеньице у тебя сегодня, Афанасий!
– Не сегодня. Всегда.
– С чего так отчаялся?
– Пустое – отчаялся. Я спокоен, потому что всему знаю цену.
– Не кажется тебе, Афанасий, что мы зря время теряем?
– Кажется. Уж не обиделся ли?
– Еще чего! Да и не верю я тебе.
– Напрасно! Вот это напрасно! Я действительно считаю, что жизнь выеденного яйца не стоит. И прежде, и ныне, и во веки веков...
– Будучи в этом уверен, поедешь ли со мной?
– Поеду.
– Какой же смысл?
– А какой смысл дома сидеть? Я, Володя, не валяю дурака, мне действительно все равно, как убить время. Идем.
Я поднял рюкзак.
Лифт оказался занят, и мы стали спускаться по лестнице.
– Афанасий,– подал голос Володя, – ты хотел услышать, что я отвечу на твои откровения.
– Да собственно...
– Ты хотел. Потому позвонил.
Я и сам себе не мог объяснить, чего хотел, набирая номер Володиного телефона.
– Допускаю, что ты думаешь о жизни так, как сейчас наговорил. Но, будь ты уверен в своей правоте, никто бы тебе не понадобился. А у тебя появилось сомнение. Оно стало беспокоить. Ты заметался. Уже не устраивает гордое и самодовольное одиночество. Не так ли?
– Думай, как хочешь... Твоя воля...
– Ты захотел, и я появился.
– Да это хорошо, что появился.
– Хочешь услышать мой ответ? Ты его услышишь, Афанасий.
– Валяй.
– Не всё сразу. Ты получишь ответ. Не торопи события.
И тут я вспомнил о красной папке. Она была нужна мне.
– Я догоню,– бросил Володе и побежал назад.


СОЗВЕЗДИЕ ОРИОНА

К сорока двум годам Анатолий Павлович Котов облысел. Это была единственная перемена в его невероятно скудной событиями жизни. С первых минут на этом белом свете Котова окружали покой и тепло, будто обитал он в прогретой солнцем луже. Родители до сих пор живы, теперь они уже старички, но по-прежнему готовы лечь ему под ноги, чтобы сыну было мягче ступать. Ему и жена попалась тихая, неслышно ходит по квартире, варит душистые щи, преданно смотрит оленьими глазами на него, когда он ест. И не рожает детей. По службе Анатолий Павлович продвинулся до поста заместителя управляющего райфо и вот уже тринадцать лет садится за один и тот же стол, макает перо в одну и ту же чернильницу, по вечерам с женой ходит в кино, высиживает полтора часа, ничему не удивляясь, перед сном выпивает стакан молока, веря в его целебные свойства, забирается в постель, как в белое облако, и спит без всяких сновидений.
Но совершенно неожиданно и без всякой на то причины однажды Анатолию Павловичу приснилось созвездие Ориона. Это было тем более удивительно, что Котов никакого представления о созвездиях не имел и вообще не удосуживался глазеть на небо. А тут привиделись ему большие сверкающие звезды, повисшие над самой головой, так что хотелось дотянуться до них, он почувствовал щемящую тоску и понял, что это Оно, что это созвездие Ориона, и проснулся.
С той самой минуты, как открыл глаза, и весь остальной день Анатолий Павлович думал только о Нем, о созвездии, и все это время у него было ощущение, будто он лунатик и будто идет по самому краю крыши, но прекрасно сознает, что идет по краю крыши, и жуть его пробирает до самых ушей, сладкая такая жуть, и ни с чем ее не сравнить, потому что ничего подобного прежде не приходилось испытывать.
Работал Анатолий Павлович в тот день плохо, с трудом разбирался в обычных бумагах, и казались они ему не то, чтобы скучными, но явно чужими и лишними.
Когда же к нему в кабинет решительно шагнул Василий Сухов, Анатолий Павлович даже побледнел. Этого быть не могло, чтобы Сухов пришел к нему! И не только потому, что не случалось у них общих дел, а больше потому, что разными они были, до того разными, что в одну лодку не усадишь.
Сухов работал киномехаником, слыл балагуром, выпивохой и бабником. Выпивал не только по праздникам, но и в будни, следуя не разуму, а желаниям. В нагрудном кармане помятого пиджака носил узкую, сложенную гармошкой полоску бумаги, на одной стороне которой были записаны фамилии его должников – а было их трое,– на другой – переписано все население села, за исключением Котова. Сухов занимал понемногу, по полтинничку, другим не в ущерб, себе на утеху и всегда возвращал долги, только ждать приходилось изрядно, уж больно велик был список.
В кабинете Анатолия Павловича он оказался из озорства, поспорив с приятелями, что из кошелька «этого жмота» хоть копейку, да выжмет.
И теперь он что-то оживленно говорил, кривляясь и размахивая руками, но Котов его не слышал. Анатолий Павлович взволнованно думал, что это вовсе не зря, что это никак не напрасно пришел к нему Сухов, что это в точности так все и должно было случиться.
– Садитесь,– сказал Анатолий Павлович и указал на стул.
К этому времени Сухов уже отчаялся и умолк. Однако на лице его вспыхнула новая надежда, он стащил с головы кепку, сел и дружелюбно улыбнулся.
– Погодка-то какая, а! – сказал он таким тоном, будто сам устроил такую благодать на улице.
– Жарко, – кивнул Анатолий Павлович.
– Ни облачка! – восторгался Сухов.
– А ночью? – осторожно спросил Анатолий Павлович и смутился.
– Что ночью? – насторожился Сухов.
– Небо... значит... чистое.
– А как же! Нынче сети ставил, луна – во!
И он показал, какая луна была круглая и большая.
– А звезды?
– Что звезды?
– Видны звезды?
– Каждая с кулак! Так и моргают!
Анатолий Павлович вглядывался в лицо Сухова и жалел, что прежде не здоровался с ним: теперь было бы легче спросить, о чем хотелось. Ведь Сухов участвовал в самодеятельности, а по праздникам устраивал на радость всем селянам фейерверки, и ему ли не знать о созвездии Ориона.
– Это хорошо,– сказал Анатолий Павлович.
– Что хорошо? – опять же насторожился Сухов.
– Звезды видать... А как оно?
– Что оно?
– Созвездие...
– Их много. Которое?
– Ты их все знаешь?
– Как пить дать!
Сухов пытался угадать, чего от него хочет Анатолий Павлович, этот скрытный, как рыба, человек, и не мог.
– Нынче не будет дождя? – спросил Котов.
– Откуда ему быть? – удивился Сухов.
– А ночью?
– Не думаю...
– Это хорошо.
Сухов промолчал.
– Вы мне должны помочь,– сказал, осмелев, Анатолий Павлович.
– Не на рыбалку ли собрались?
Котов покачал головой.
– На охоту? – гадал Сухов.
– Нет.
– А ночь нужна ясная? – хитро-хитро улыбнулся Сухов.
– Непременно.
– И чтоб звезды?
– Обязательно.
– И луна? – Сухов вскочил: – Все понял! Сам люблю,– он подмигнул,– при звездочках.
– Так вы поможете мне?
– Чтобы я да отказал? Никогда!
Сухов, как это часто бывает с выпивохами, вдруг проникся острым чувством жалости и любви к Анатолию Павловичу, к этому тихому бедолаге. Со слезами в голосе сказал: – Раз живем-то... Как не помочь?
– Значит, договорились. Но я не люблю сплетен. Люди всегда всё по-своему толкуют. Поэтому встретимся позже и дальше от села. Ну, чтобы не видели... что вместе... что мы...
– Ясно,– просветленно проговорил Сухов.– Есть место.
– Где?
– Возле сойма! Ну, как?
– Подходит. Нет, вполне!
Сухов по-братски сочувственно окинул взглядом Анатолия Павловича и вздохнул:
– Довела?
– Кто? – не понял Котов.
– Ну, кто? Ясно, жена! Можешь мне не говорить. Самого пилит каждый день. Плюнь ты на нее, Палыч! Баба того не стоит, чтобы из-за нее страдать. Эх, и гульнем мы с тобой! Может, Маньку позвать? У-у, женщина!
Котов поднялся:
– Какую Маньку? Вы о чем, товарищ Сухов?
– Как о чем? Сами же намекнули, мол, развеяться бы, но чтобы, мол, никто не знал.
– Об этом могли подумать только вы,– сказал Котов и сел. – Здрасьте,– развел руками Сухов.– На что ж намекали? При чем тогда луна, звезды?
– Я хотел, чтобы вы мне показали созвездие Ориона.
– Чего?
– По-моему, вы не глухой.
– А зачем... чтоб показал?
– Это уж мое дело.
Сухов почесал затылок, покосился на дверь – не убраться ли отсюда подальше? – и уже просто так, даже не ради интереса, а больше по привычке спросил:
– Трешки нет?
Котов молча достал бумажник, извлек из него трехрублевую и протянул.
– Заимообразно,– пробормотал Сухов от неожиданности. Потом схватил бумажку, ринулся к двери, но вспомнил...
– А чего ж не показать? – с лихой радостью сказал он.– Приходите.
Вопреки уверенному прогнозу Василия Сухова, небо затянуло серой хмарью еще засветло. И все-таки Анатолий Павлович пришел к сойму, просидел на его берегу до самой глубокой ночи, но звезды так и не показались. И Сухов не заявился. Видать, забыл.
Утром следующего дня, к великой своей радости, Анатолий Павлович почувствовал себя прежним, и вся дальнейшая жизнь его продолжалась по-старому. Анатолий Павлович и не догадывался о том, что за глаза его и жену прозвали созвездием Ориона. Но если бы и знал он об этом, то не огорчился бы, потому что глубоко и убежденно презирал все затеи и выходки суетливых, шумных, излишне веселых людей, вроде киномеханика Сухова.
И уж вовсе редко вспоминал Анатолий Павлович, как однажды приснились ему огромные сияющие звезды. Что это было? Зачем приходил к нему из глубин мирозданья удивительный сон?


***
Я сам несколько удивился тому, с какой охотой выговорился перед Володей, но он оказался по-прежнему проницательным и догадался, что у меня появились сомнения в разумности моей растительной жизни. Беспокойство и неуверенность привнесли Севли с Лаптандером, Вокуев, те же Серафим и Сухов, которые не держали у себя в голове подобных мыслей и, наговори я им чего-нибудь в этом роде, презрели бы меня, отвернулись и отвечать бы не стали, потому что, по их понятиям, не может подвергаться суду и разбору порожденное природой. Коли растет травинка, значит, так надо. Уж что может быть противней комара! А тоже божья тварь, и не стоит гневаться, коли она – комариха – кровь твою пьет. Значит, так положено. Всякая птица и всякий зверь зачем-то нужны природе, раз появились на свет. А что уж говорить о человеке! Всякое сомнение в нужности его грехом отдает. Ведь зачем-то создал Бог человека по своему подобию и одного его наделил разумом. Не затем же ум дан, чтобы прийти к мысли о полной тщете.
Я уж и не рад был, что достал из ящика стола красную папку и стал читать рассказы, напомнившие людей, с которым когда-то был рядом. Ведь жил спокойно, тапочки плел, бездельничал, поплевывал вниз с четвертой этажа, и было все до лампочки. А тут...
Ни Севли, ни Лаптандера давно нет на свете, но прикрою глаза и вижу спокойные, как у деревянных божков, лики, будто вовсе и не умерли мужички, а остались жить в моем детстве, не захотев следовать за мной по бестолковым и путаным моим дорогам, будто так и сидят на ступеньках клуба и ждут вечера, когда начнется кино. Я понимаю, этого не может быть, все тленно в мире, давно снесли и клуб по ветхости, но осознаю умом, а не могу отрешиться от чувства, что все так же смотрят на белый свет раскосыми смиренными глазами старинные приятели, думают о чем-то своем и мысли у них текут в голове несуетливо и плавно, как воды Оби в тихую погоду.
Если до момента, как достал красную папку, я жил один в своей квартире, то теперь в ней без спроса устраивались все те, о коих я когда-то написал, а еще раньше знал в жизни. Они, естественно, не занимали места в пространстве, и мне трудно объяснить тому, кто этого не чувствовал, как я ощущал их присутствие, но ближе и понятней будет сказать, что это похоже на сон, только при этом ты не спишь. Их нет и они есть, ты видишь, как они улыбаются или грустят, как двигаются или сидят, ты разговариваешь с ними, и они безголосо отвечают, ты их слышишь помимо уха, напрямую, и не память тут всему объяснение.
Севли как-то вышел со мной на балкон, долго смотрел вниз и говорит:
– Прыгнешь – не умрешь, только покалечишься.
А разве в прошлом мы стояли с ним на балконе четвертого этажа? Нет, не память... Не только память...


***
– Интересно, что ты мне ответишь,– сказал я, когда мы сели в машину и пристегнулись ремнями.
– Не гони лошадей,– ответил Володя и включил зажигание.
Старый «Москвич» заурчал ровно, двигатель был в порядке.
– Хорошо содержишь,– отметил я.
– Спиридоныч смотрит, сосед по гаражу.
– А я уж подумал...
– Нет, Афанасий, ничего по-прежнему не секу. Чего ты хочешь? Я до сих пор не понимаю, как по проводам бежит электрический ток. Не дано.
– Есть Спиридоныч. Зачем тебе понимать? Ты вон баранку крути и не зевай.
– Слушаюсь, Афанасий. Доставлю обратно в целости. Не бойся.
– Да я как-то – знаешь? – не трясусь. Смотрю – ухожен. Женился, может? Если не на Александре, выхожу из машины.
Он посмотрел на меня, и глаза его были так печальны в этот миг, что я почувствовал смутное беспокойство.
– Помнишь ее?
– Конечно!
– Умерла Саша.
– Ты что? Когда?
Володя не ответил, включил скорость, и мы поехали. Я не смел более приставать с вопросами, таким отчужденным и строгим показалось мне его лицо. Я много раз встречал Сашу и помню ее еще молоденькой, только что окончившей филфак Белорусского университета, с двумя тугими косами, с чистым продолговатым лицом, на котором выразительными пятнами выделялись крупные и чуть раскосые глаза и алые без помады, по негритянски чуть вывернутые губы. Она сама рассказывала, как пришла к Володе, сказала, что любит его, и просила не гнать, потому что не будет помехой, а только поможет в чем, если надо. Я помню ее уже повзрослевшей, но все такой же миловидной, хрупкой и тихой. Она была из тех людей, которые никогда ничего не требуют от других для себя, но сами по велению сердца готовы служить преданно и молча. Мне всегда казалось, и я не раз говорил Саше о том, что она случайно забрела в наше время из какой-то тургеневской старины.
Саша подолгу оставалась в квартире у Володи, как-то так умея устроиться, что от нее становилось только уютней. Переписывала Володины черновики, отвечала на письма, убирала комнаты и много читала сама. Потом наступало какое-то для нее урочное время, и Саша уезжала в родные Микашевичи, и неизвестно было, как и на что жила там, об этом спрашивать было бесполезно, все равно не сказала бы, а обошлась улыбкой, но в один погожий, почему-то обязательно в солнечный день появлялась на пороге и говорила Володе с виноватой улыбкой:
– Соскучилась.
Я только знаю, что в Микашевичах жили ее родители, которых она очень любила.
Помню одну из последних встреч. Саша сидела в уголке старого кожаного дивана, по-барски важно занимавшего половину кабинета Володи. На ней был ситцевый халат, полой которого она прикрыла ноги, подобрав их под себя, в руках держала раскрытую недавно вышедшую из печати книгу Володину и говорила мне тихим, но очень внятным голосом:
– Я поняла, о чем он хотел сказать.
Я опустился рядом, несколько бесцеремонно взял у нее книгу, полистал и спросил:
– О чем же?
– Доброта спасет мир.
– Это ново,– усмехнулся я.– Красота уже спасала...
– И вовсе зря язвите,– улыбнулась Саша.– Вы же не знаете – как?
– Каюсь. Не знаю.
– А Володя знает. И он об этом говорит в этой книге. Вы хоть читали, Афанасий?
– Читал. Но...
– Вы читали поверхностно, ухватили только сюжет, а все дело в подтексте.
– Вроде старался, напрягал извилины.
– Плохо напрягали, Афанасий. Конечно, слишком абстрактно – доброта спасет мир. Но меняется конкретный смысл, если это понятие отнести к отдельному человеку,– доброта спасет тебя.
Саша ткнула указательным пальцем в мою сторону, и при этом лицо ее было таким серьезным, что я невольно заулыбался.
– Фома вы неверующий. Вот подумайте и согласитесь – человек редко делает то, что ему не выгодно. В натуре человека забота о себе. А поскольку человек любит прежде всего себя, то он должен понимать, что злость разрушает его изнутри, и не только душу – ею многие могут поступиться,– но и организм, то есть мозги, печень, почки, сердце, без здорового состояния которых он просто-напросто не сможет жить. Если человек это поймет, то всячески будет стараться быть добрым. Ну, а если природа его такая, что по-настоящему добрым он быть не может, то побоится во избежание вреда себе делать зло другим. А если каждый будет творить добро, то и мир будет добрым.
– Теория, признаю, стройная,– сказал я,– но очень много – «будет». А станется ли?
– Понимаю,– сказала Саша, строго глядя на меня своими чуть косящими очами.– Но ведь и в Христа не сразу поверили. Надо работать и всем нам, и надо внушать человеку, что злость, злоба, всякое зло по отношению к другим прежде всего губит его самого, его личное здоровье.
Сашин голос звучит во мне, в моей памяти, и все мое существо протестует, не верит, что нет этой женщины в живых. Ведь ей было чуть за сорок. И она была прекрасным, чудным и совершенно безобидным человеком. Я более не встречал таких женщин. Она была неповторимой, милая Саша. Отчего Бог так рано призвал ее к себе? Она же любила жить...
И вдруг я представил на миг, что сижу возле кровати умирающей Саши и говорю слова о бессмысленности и ненужности человеческого существования. Господи! От стыда больно...

<<Назад     Далее >>

Обновлен: 07.01.2009
                                        
© Copyright 2009. Мужи All Rights Reserved