МужиШурышкарский районШурышкарский район
События Справочник Знаменитые люди Образование Адреса и телефоны Карты и схемы
Главная Сельские поселения Шурышкасркий район Фотогаллерея Организации Новости Официально

Добавить в Избранное  / Почта

:: Разделы ::
..: Справочник :..
..: Транспорт :..
..: Погода :..
..: Контакты :..
..: Фото района :..
..: Гостевая книга :..
..: Обмен ссылками:.
..: Наши партнеры :..

 

Почта @muji.ru

Логин
Пароль

 


Rambler's Top100

Федор Егорович Конев. Проза
страница 1, 2, 3, 4, 5, 6

БОГОБОРЕЦ

Теперь наше село очень разрослось, народу понаехало со всего света и уже не все даже друг друга знают по имени, а в прежние времена лет тридцать назад, тут помнили не только дедов, но и прадедов, рассказывали о них разные истории, и я по тем былям запомнил многих, будто в жизни знавал. Теперь дедов забывают, кое-как родителей помнят, и то не все. У моей соседки Анны двое сыновей и не где-нибудь за дальней далью живут, в другом конце села, а вспоминают о матери, когда рубля на бутылку не хватит... Другие примеры приводить не буду, потому что одно расстройство от этого, да и не о том разговор.
По натуре я человек тихий, зла никому не делаю, спросите кого угодно в селе, каждый подтвердит, что так оно и есть. Хвастать больше нечем, так хоть незлобивостью выставлюсь. И по причине такого характера не люблю людей гонористых, беспокойных, сторонюсь их и знакомств не завожу. А вот вспомнил Егор Вася, и стало грустно, что не могу я с ним посидеть, потолковать о жизни. И такое у меня чувство, что он мне понятен и родствен, что знаю я о нем много, как о себе. Почему?
Егор Вася давно нет, но я его еще застал, мне было двенадцать, когда его хоронили, и я хорошо помню мертвое лицо с туго надутым лбом, впалыми щеками и задиристо вздернутой сивой бороденкой.
При жизни он ходил, сутулясь и заметно припадая на правую ногу, а в гробу лежал, вытянувшись во весь рост, обратив к небу дерзкое лицо, будто бросал вызов тому, с кем спорил весь свой короткий человечий век.
В двадцать втором году в нашем селе установилась Советская власть и первый председатель волисполкома Копылов Семен Потапович первым делом решил обезглавить церковь, ибо считал ее рассадницей тьмы и всякого обмана. Решение было принято, но охотников свалить купол не находилось. Семен Потапович все ходил и агитировал молчаливых мужиков, яростно размахивая единственной рукой. Кое-кто и хотел бы ему помочь, да не мог: немалая требовалась ловкость забраться на церковь, на ее крутую крышу и спилить маковку, ловко сработанную из обычных досок приезжими мастерами.
Егор Вась по ту пору был совсем молод, только что женился на пригожей дочери местного учителя Задонского Петра Ильича, потомка ссыльных дворян, и переехал в новую избу. Но не прошло месяца, как молоденькая жена его умерла. Врачей тогда не было, причину смерти никто не установил. Полагаю, что молодица была сердечницей, оттого и скончалась внезапно.
Егор Вась три дня ругался, то есть был не в себе. Думали, свихнулся, но как-то утих, затаил от людей боль, ходил молчком, в тайге пропадал, а однажды пришел в церковь, долго смотрел на худолицего Спаса и сказал:
– Я те голову сверну.
Копылов Семен Потапович ликовал, как подпиливал маковку Егор Вась, как опутал ее канатами и концы бросил вниз, как при всем народе ради живой агитации активисты дружно потянули за концы и купол рухнул. Семен Потапович произнес речь, в которой развенчал бога, но тут все дело испортил Егор Вась. По ошибке он сел на оторванный кусок жести и с адским грохотом покатил по железной крыше, как с горы на санках, сорвался и полетел, махая руками, будто ангел крылышками, да тяжеловат оказался и грохнулся оземь.
– Бог наказал,– тут же запричитали бабки и стали расходиться.
Егор Вась сильно повредил ногу и отбил нутро, но отлежался, через месяц поднялся с кровати, однако долго еще харкал кровью и остался на всю жизнь хром.
К нему во время болезни приходил поп и затевал беседы.
– Ты,– говорит,– в бога не веришь?
– Это как так? – отвечал Егор Вась.– Кто те сказал?
– Отчего на божий храм полез?
– А зачем храм-то?
– Как это зачем? – лопотал поп.– Как это? Хвалу возносить господу, грехи отмаливать...
– За что ему хвалу? Что молодой бабе пожить не дал? Человека сотворил по своему подобию... А сам-то бессмертен! Это по совести получается? Сам живу, а ты, человече, мри. Да еще хвалу возноси, церкви строй... Не я перед ним, он передо мной повинен. Хоть одного он в живых на свете оставлял? Всех губит. Всех! А еще – «не убий»! Самый он убийца и есть, душегуб.
Святой отец выходил от Егор Вася весь в поту и полдня потом крестился, отплевывался и охал, боясь глаза поднять к небу.
В бывшей церкви устроили клуб, и комсомольцы ставили там спектакли, в которых осмеивали попов и шаманов, а самого бога отрицали напрочь. Но Егор Вась в этих шумных затеях не участвовал, считал баловством и ребячеством лихие частушки и отчаянное лицедейство. Он в бога верил, признавал его существование, но не был с ним согласен, а это уже другое дело.
Время брало свое, потемнел сосновый крест на могиле жены, Егор Вась привел в свою избу вдовую пригожунью Лукерью и с ней народил четырех сыновей, поднял их на ноги, а тут подоспела война.
– Вот оно! – сказал Егор Вась.– Опять он! Ему б только над людьми издеваться, только б всяко их мучить...
На фронт Егор Вась проводил двух старших, сам был непригоден, хромал. Сыновей звали Петром и Данилой, хорошие были парни, беззлобные, стояли на палубе в обнимку и пели вместе со всеми призывниками, а Егор Вась по колено в реке стоял и горестно плакал, не стыдясь людей. Да и кого было стесняться, когда по всему берегу голосили бабы и мрачно смотрели мужики?
Ни Петро, ни Данила не вернулись, пали солдатской смертью где-то на чужой земле, а в самом сорок пятом призвали третьего – Никиту, и тот погиб под Прагой, остался один Мишка, мой одногодок, пятнадцати не было.
Егор Вась исхудал, остались одни кости да кожа, волосы поседели, спина согнулась, но в иссиня-черных глазах непокорства и ярости прибавилось. Даже старые бабки опасались при нем перекреститься. Тут же накинется:
– Давайте, давайте, благодарите! Кланяйтесь! Возносите хвалу за убиенных!
И страшно бабкам от его горячечного взгляда.
– Не гневи,– говорят они.– Радуйся, что Михайла с тобой.
– Радуюсь! А то не видите? Всю жизнь колотит, шпыняет, душу рвет, а я ему, самодуру, не поклонился. С покорного хоть шкуру снимай... А я умру, но креста не наложу.
– Угомонись, Василий. Молчи хоть...
Лет десять прошло со дня победы, наладилась жизнь, новые семьи сколотились, детворы прибавилось, жизнь брала свое. Мишка женился, родила ему жена сына, и назвали они его Петром в память погибшего. Егор Вась души не чаял во внуке. Через год второй родился. Назвали Данилкой... А третья родилась девочка.
Жить бы Егор Васю в покое, поднимать внуков да спокойно стареть, но характер с годами не изменился и благоразумия не прибавилось.
В километре от села на пологом безлесном мысу рос кедр, и был он так велик, что даже удивительно. Деревья в нашем краю растут не очень высокие, зимние арктические ветры обжигают верхушки, а этот кедр вымахал на двадцать метров и внизу раздался на два обхвата. Во всей округе другого такого дерева не было. Должно, мыс оказался для него благодатным местом – от ветров оберегали холмы, а солнцу он был весь открыт.
С давних времен кедр у местных хантов считался святым, ему делали подношения, одних монет лежало в подножье с большую муравьиную кучу. После войны стало много проезжих, и они разорили монетный холмик.
Тогда ханты стали бросать денежки в реку напротив кедра. Плывет кто-нибудь вниз ли, вверх ли по течению, поравняется со святым деревом, достанет гривенник или полтинник – медяки не признавались,– метнет в воду. И пошла эта мода по людям, все уже стали бросать деньги – и верующие, и без веры. Вот тогда Егор Вась восстал. Другой бы до этого не додумался, а он сказал:
– Церкви нет, икон нет, так они дереву молиться будут, мать вашу так и разэтак! Сами не знают кому, а кланяются. Не могут без этого... Вот же натура подлая!
Егор Вась взял бензопилу, в майскую лунную ночь подплыл на калданке к мысу, долго стоял перед деревом, которое шумело о чем-то печальном, будто жаловалось на свое одиночество, и чуть было не повернул назад богоборец, но подумал о внуках, о Петьке и Данилке, о том, что им тоже предстоит умереть, ибо ничто на свете, кроме самого творца, не вечно, и это издевательство сильного над слабыми который раз ослепило гневом непокорного старика.
Дерево дрогнуло и замерло на миг, будто раздумывало, падать или еще постоять, но корни, прежде такие верные, не держали больше.
Егор Вась отскочил на безопасное место, но тут на поляну выскочил лосенок, его гнал неугомонный Буран – аж хрипел, пробираясь сквозь кусты, чертов пес. Дерево дрогнуло всем телом и начало падать.
– Куда? Куда? – бросился Егор Вась к лосенку.
Зверь нагнул безрогую голову, подскочил на длинных нескладных ногах и ринулся на человека, так велик был его страх перед собакой. Егор Вась успел отшатнуться, лосенок пролетел мимо, и тут огромное дерево навалилось сверху, будто рухнуло небо.
Егор Вась был жив, когда прибежали проезжавшие по реке люди. Они еле вытащили его из-под кедра, уложили на спину. Егор Вась смотрел на небо ясно и открыто.
– Ничего,– проговорил он спокойным голосом.– Я с ним и там...
Жил он еще три дня. Тихо лежал на кровати и смотрел в потолок. Когда его о чем-то спрашивали близкие, он закрывал глаза, давая понять, что ни с кем говорить не хочет. А на третий день позвал громко старшего сына Петра. Не отозвался старший, не мог ответить отцу, давно уже и кости его истлели в чужой стороне. Чуть погодя, позвал второго сына Данилу. Не отозвался и второй сын, не услышал отцова слова, слишком тяжка была плита на братской могиле, под которой спал Данила. Позвал Егор Вась третьего сына, но не ответил отцу Никита. Не тлели его кости в чужой земле, не спал он в братской могиле, давний ветер развеял пепел по полю, вешние воды унесли невесомый прах в реку, а та текла в широкое море...
Подошел к постели Михаил, дотронулся до руки отца, и тот вздрогнул.
– Все собрались? – спросил Егор Вась.
И после этого долго молчал. Михаил уже подумал, что отец забылся, уснул, но тот вдруг громко и отчетливо сказал:
– Слышь, Петька? Данилка, слышь? И вы, Никита с Михаилом? Кто же повинен?.. Ужто мы сами, а не он?


***
Живет ли во мне вера какая? – это я у себя спрашивал не единожды, но по молодости отмахивался от вопроса, откладывал ответ, мол, успеется, а теперь все больше задумываюсь, все угрюмей, все требовательней заглядываю в себя и нервничаю, потому что пусто в душе, как в старом нежилом доме с побитыми окнами,– ветер гуляет по комнатам, шелестит свисающими со стен лохмотьями обоев и глухо гудит в печной трубе, будто стонет.
В моем детстве мир был населен домовыми и лешими, водяными и русалками, в существовании которых не могло быть сомнений.
А еще в красном углу избушки стояла на полке икона, и мама говорила, что на ней нарисован Бог.
Попа в селе убили еще в начале двадцатых годов, когда мама была девчонкой, и если она что-то и знала о Христе, то многое за эти годы забыла и толковала мне о Нем по своему разумению и вымыслу. И молитвы, конечно же, не помнила, а потому, обращаясь к Богу, разговаривала с ним, как с добрым знакомым, который все может, но по причине своей занятости иногда забывает, кому надо помочь. Мама напоминала ему, крестясь и кланяясь:
– Иринья-то уж больно плоха. Пожалел бы грешную. Дети останутся сиротами, а еще малые. Надорвалась она, бревна-то катая... Пожалел бы... А я тебе помолюсь.
Насколько помню, мама всегда просила за кого-нибудь, словно была связной между Богом и людьми, живущими голодно и тяжко в послевоенные годы.
Для меня они были все равны – и мамин Бог, и домовой, и леший, и другие разные духи, живущие в конюшне, бане, болотах, прячущиеся днем от людского глаза и шустрые ночью, когда я спал и не мог их видеть. Я и по сей день помню то чувство всеобщей заселенности, когда была святая уверенность, что в каждом дереве кто-то есть и, прежде чем рубить, надо спугнуть его – кыш! кыш! – чтобы дух успел переселиться в малое семя.
В этом разнообразии жизни особое место занимали люди, которые окружали меня в детстве. Приходил из тайги зеленоглазый Вокуев, и сердце мое замирало от зависти, когда я глядел на этого кряжистого мужика, живущего месяцами в тайге без боязни. Мне даже трудно было представить, насколько он был смелым и сильным. Вокуев набирал в сельповском магазине съестных припасов и одиноко уходил в лес по Тильтимской дороге, которая – как я знал – сходила на нет. Я смотрел ему в спину, и мне начинало казаться, что это лешак на время оборотился в человека, чтобы вскоре вновь принять страшное мохнатое обличье.
Но отчего так добры и так печальны были зеленые глаза Вокуева? Редко наезжал в село и Севли из старого Киевата. Я помню, как пришел он однажды в нашу избушку, сел на полу у порога, подобрал под себя ноги и сидел молча несколько часов. Мать не спрашивала, чего он заявился, а только вздыхала и продолжала возиться у печи. Мы с братиком выглядывали из-за перегородки, но боялись потревожить Севли, который прикрыл глаза и неслышно дышал. Когда мать сварила в чугунке картошку, коротко пригласила Севли:
– Поешь.
Он сел за стол с нами, чистил, обжигаясь, картофелину, макал ее в соль и ел, как и мы, без хлеба.
Потом посидел еще за столом и сказал, уставясь в пол:
– Хороший был...
И ушел.
После него мать обнаружила в сенцах двух полупудовых малосольных муксунов, принесла в дом, и я увидел на ее глазах слезы.
– Чего приходил? – спросил я маму.
– Отца помянул,– ответила она.– Вместе рыбачили, с отцом-то вашим...
А с Пашкой мы жили по соседству, и был он немногим старше меня, так что мальчишками играли в лапту в одной команде. Бегал он быстро, был увертлив и ловчее всех владел битой, ударит – не промажет, и мяч так высоко взлетал, что мы успевали перебежать поле без всякой опаски... И еще одним удивил меня Пашка. Однажды мы поплыли на калданке за реку, решили прокатиться, а заодно проверить сети. Я с охотой сел за греби, а Пашка развалился на корме, выложив руки на борта. Когда завернули за остров и никто уже нас не видел, Пашка запел. Я никогда прежде не слышал, как он поет, и поначалу даже неловко стало, потому что не было у Пашки никакого голоса. Но он пел. А я вынужден был слушать. И сам того не заметил, как привык. Сотни раз слышанные слова песни показались незнакомыми, потому что Пашка их выкрикивал, как свои, единственные. Он кричал о своей любви.
Они окружали меня, учили понимать белый свет без назиданий, а самим своим существованием – Вокуев, Севли, Пашка, Серафим, Филиппов, Сухов, Егор Вась и множество других родных и близких, соседей и просто знакомых.
В детстве родилась моя вера в человека, и я прошагал с нею через всю свою жизнь до той грани, когда вдруг понял, что люди изменились вокруг, с ними что-то случилось, и я растерялся, как верующий христианин, обнаруживший, что бьет поклоны иконе, на которой проступили черты Князя Тьмы.
Разочаровавшись в человеке, я потерял единственную веру, которая была моей опорой. Как летучий над рекой мост на сваях, так душа держится на вере.
Володя искоса посмотрел на меня, притормозив у светофора, и сказал:
– Грусть – красивое чувство. В минуту грусти человек не сотворит подлости.
– Это к чему?
– Я заметил, что все хорошие люди часто грустят.
– А есть они? Хорошие люди...
– Ну, Афанасий! Не нравишься ты мне. Не успел прийти к тебе, как накинулся. Все еще кипишь?
– Да нет, нет... Скажи о Саше. Когда это случилось?
– Прошлым летом.
– Как? Почему?
Загорелся зеленый свет, и Володя рванул вперед в потоке других машин, всегда почему-то срывающихся с места, чтобы у следующего светофора опять оказаться рядом. Не так ли и в жизни, бежим оголтело, пихаем друг друга локтями, а финиш для всех один. Куда спешили? Чего бежали? Чего выпендривались друг перед другом? Смешно...
– Расскажу, Афанасий,– подал голос Володя.
Движение было оживленным, и я оставил Володю в покое.
Прикрыл глаза и вспомнил, как однажды мы чаевничали с Сашей на кухне, а Володя корпел за письменным столом, что-то там срочно заканчивал, потому что все сроки прошли и звонили из редакции журнала с угрозой занять оставленное место другим материалом. На улице моросил осенний дождь, оттого особенно уютно было сидеть в тепле, уже пропустив рюмочку и располагая початой бутылкой. Саша никогда не осуждала нас за малый грех, но когда мы перебирали, просто уходила, ей становилось с нами скучно. На этот раз я ограничился стопкой и пил чай с превеликим удовольствием, сам не осознавая того, что мне так хорошо единственно из-за присутствия Саши.
– Афанасий,– вдруг обратилась она ко мне, подперев щеки кулачками.– Почему ты не женишься?
Я тогда был в разводе, отдав супружеству три года, нажив дочку и сына, которые в основном росли у бабушки по матери, генеральской вдовы, изредка навещали меня, особенно когда случалась нужда в деньгах, и все мы не имели друг к другу никаких претензий. Женился я случайно, ослепленный красотой девушки, а она ошибочно приняла меня за будущую знаменитость, но вскоре уверилась, что с моим характером карьеру не сделать. И умница, что вовремя спохватилась. Я разошелся с женой без боли, даже с облегчением, возрадовавшись тому, что никто больше не будет заставлять меня делать потуги, дабы преуспеть в этой жизни.
– Вопрос очень содержательный.– Я отпил глоток чаю.– Позвольте ответить прямо и честно.
– Даже прошу.
– Но отвечу вопросом на вопрос. А есть ли в нашем благословенном городе или за его пределами еще такая же, как вы, Сашенька?
– Афанасий! – распахнула она смешливо глаза.– Что с вами?
– Вы не ответили...
– Откуда мне знать! И при чем тут я?
– А при том, дороженькая, что ни на какой другой жениться я не согласен, как только на похожей.
Я был совершенно уверен, что дурачусь и за моими словами нет ничего серьезного. Но женщину в этих тонкостях трудно провести, неведомо как, но чует она истинное отношение к себе. Конечно же, я не смел думать о Саше иначе, как о друге, но природа наша такова, что чувства не подвластны разуму. И только потом, спустя дни, я понял, что объяснился в любви, и был безумно благодарен Саше, что она все поняла и сделала вид, будто и в самом деле мы просто дурачимся.
– Ах, так! – воскликнула она.– Ну, тогда вы останетесь вечным бобылем.
– Догадываюсь и скорблю.
– Пейте с горя чай, остынет.
– А ведь могли!
– Что я могла бы?
– Не к нему прийти,– махнул я театрально рукой в сторону кабинета,– а ко мне. Ну, сами поймите – что такое Володя? Ни вида, ни стати. Приглядитесь беспристрастно. У него даже усы будут рыжие, если отпустит. А у меня, как смоль. Я носил. Ах, усы! Что за прелесть! Сбрить пришлось. Женщины набрасывались... Да я во сто крат лучше Володьки!
Саша смеялась моим словам, но как-то излишне старательно, а потом притихла, запечалилась, уставилась в окно, по которому мелко барабанил дождь, и вдруг сказала:
– Вы хороший...
Странная грусть прозвучала в этих словах. Потом, вспоминая их, я гадал, что значила та грусть, и однажды меня осенило, что Саша всегда сомневалась, любит ли ее Володя и можно ли вообще ее любить, и, уловив за моей болтовней сокрытое чувство, была благодарна за неожиданную поддержку. Она была весьма невысокого мнения о себе, совершенно зря считая себя обыкновенной женщиной. Милая Саша!
– Вы хоть знаете, что означает слово «хороший»? – спросил я.
Она удивленно посмотрела на меня.
– Хороший и есть хороший. Что же тут знать?
Я стремительно поднялся и из старинного книжного шкафа, стоявшего в прихожей, принес том словаря Даля.
– Лепый, красный, прекрасный,– стал я читать, открыв нужную страницу.– Красивый, красовитый, басистый, баской, видный, взрачный, казистый, приглядный, пригожий, статный, нравный на вид, по наружности.– Тут, естественно, я широким жестом показал на себя и продолжил: – Добрый или путный, ладный, способный, добротный, дорогой, ценимый по внутренним качествам, полезным свойствам, достоинству. Вот что вы сказали обо мне, Сашенька.
Она весело покрутила головой и произнесла:
– Это дикость, когда пропадает такой жених. Поисками невесты займусь сама, путный вы наш.
И вдруг я приметил, что Саша опять опечалилась.
– Надоел? – спрашиваю.
– Да нет, Афанасий,– отвечает.
– Я же вижу... Все, ухожу непонятый. Володимиру передайте привет. Расписался наш чародей пера.
Саша вскинула на меня глаза, губки дрожат, щеки порозовели. Не говорит – шепчет:
– Боюсь за него.
Я не успел изобразить на лице удивление, как Саша заговорила порывисто и взволнованно:
– Он при мне постоянно, этот страх. Жуткое предчувствие! Нет, нет, я не придумываю... Он живет во мне, этот страх. Когда прочитала первую Володину книгу, он и появился. Я сразу же поняла, что этот человек умрет, если меня не будет рядом. И я пришла к нему, наплевав на все приличия. Я хочу и не могу объяснить, что это за страх. Вы не поймете, Афанасии.
– Чего вам бояться? – пожал я плечами.
– Сон видела. Еще давно. Может быть, в детстве. Не помню. Или это теперь мне так кажется, что в детстве. Но я видела во сне Володю на много лет раньше, чем впервые услышала о нем.
– Вполне возможно.
– Вы смеетесь?
– Отнюдь. Мне тоже кажется, что я вас видел раньше. Когда Володя познакомил нас, я тут же вспомнил, что уже видел вас.
– Думаете, Афанасий, что так бывает?
– Что мы знаем, что там, за этой костью! – Я постучал пальцем по лбу. – Тайна сия велика есть и недоступна.
– Конечно, конечно,– рассеянно проговорила она, глядя в окно, за которым было пасмурно от дождя. – Но я не о том... То есть вы правы... Наверно, потом уже придумалось, что видела Володю. Но сон-то был. Был сон. Будто я очень люблю человека. Больше собственной жизни. Будто утро. Мы где-то в деревне. Он моется, а я ему поливаю. Потом подаю полотенце. И вижу, оборотясь, странного человека. Он манит меня рукой. Я уж догадываюсь, кто это, но подхожу к нему. И он говорит, показав ногтистым пальцем на моего любимого: «Я ему враг. Я лютый ему враг с той минуть как он родился. Я хочу его погибели. Нет, не смерти. Это банально. Не смерти, а погибели его хочу». И он исчез, растаял на глазах. Словно его и не было.
Саша умолкла и, не в силах успокоиться, поднялась, зачем-то из чайника вылила в раковину кипяток, наполнила свежей водой и поставил на огонь.
– Над ним – рок, – сказала она,– я это чувствую.
И уж совсем по-бабьи добавила:
– А он такой неосторожный!
– Все дело в том...– начал я, нагнав на себя весомую раздумчивость.
– В чем? – быстро спросила Саша.
– А в том, что ты его любишь.
– Вы ничего не поняли, Афанасий,– отвернулась она.
– Все я понял, пани Александра. Не такой глупый. К тому же – с высшим образованием. Кому, как не мне, дано понимать, что женщина трясется за жизнь того, кого любит... дитя ли это, охламон ли вроде Володьки. Умри я хоть сейчас...
– Перестаньте, Афанасий! – прикрикнула Саша и даже ножкой топнула.– Что за глупости вы говорите! Простите, конечно, но я зря заговорила об этом.
– Отчего же зря?
– Это мое, и никто не поймет.
Да нет, Саша, нет! Ты ошибалась, думая, что слова твои не дошли до меня. Я все понял. Очень даже хорошо...


ЗВЕЗДНАЯ БОЛЕЗНЬ

В свое время не догадались вызвать из Москвы ученую комиссию, чтоб провести врачебное исследование, и теперь уже никто не скажет, как были устроены мозги Иринарха. Его давно нет, он погиб еще до войны, и, должно быть, давно сопрели его косточки в земле. Я тогда был подростком, отроком и хорошо помню баламутные толки вокруг его странной смерти, но могилу на кладбище, будь нужда, не нашел бы. Иринарх прожил свои полвека бобылем, и некому было ходить за его последним пристанищем, крест погнил и рассыпался коричневой трухой, холмик давно осел, но в моей памяти Иринарх остался прочно, и я не однажды рассказывал людям об этом исступленном человеке.
Со спины, особенно в движении, Иринарх походил на нескладного юнца, костлявого, долгоногого, с узкими, приподнятыми, как это бывает у горбунов, плечами, на которых без видимой шеи покоилась большая, обросшая цыплячьим пушком голова. Но более всего изумляло даже привыкших к нему селян лицо, глубоко источенное морщинами, как ножевыми нарезами, в котором все – редкая бородка, глубоко сидящие угольно черные глаза, вздернутый, с вывернутыми ноздрями нос, большой губастый рот – все было неожиданным, броским и вызывало невольную оторопь сатанинской яростью выражения.
Избенка без сеней и подворья, скорее похожая на сторожку, чем на крестьянское жилье, стояла с краю села на отшибе, а дальше за лысым кочкарником находилось сельское кладбище, с незапамятных времен принимавшее отживших свой срок мужиков и баб. Весной, когда наступали белые ночи, и летом наше пацанье племя ходило запросто мимо избенки Иринарха, а в осенней темноте просыпались в душе смутные суеверия, и при виде одиноко светившегося окна сердце заходилось от страха. Слишком много разных ужасов рассказывали бабки о самом Иринархе, о его избушке и о необычных гостях. Мол, никто из разумных хозяев ночами не палит печь. Куда, мол, Иринарху столько тепла? Мол, не ему тепло нужно, не ему... Мол, зимой холодно покойникам, лежат-то они в одних сарафанах да в костюмах, ни шапок, ни валенок, ни шуб. И когда от лютой стужи начинает потрескивать земля, покойники не выдерживают, выбираются из могил и бегут в избушку Иринарха, благо рядом. Там они сидят в тепле и пьют чай из большого медного самовара. А может, и не гоняют чаи, а сидят, зябко сложив руки на груди и закрыв глаза, молча греются, а Иринарх, один среди них живой, подбрасывает в печку поленья, потому что избенка стынет от могильного, принесенного гостями, и от наружного холода.
Говорили еще, что в избушке той жили прежде старик со старухой и умерли в одночасье. Их смерти никто не удивился, дед с бабкой были такими древними, что самые старые люди в селе не помнили их молодыми. Удивило сельчан другое. В тот день, как обнаружили старичков умершими – они лежали на широкой супружеской кровати, занимавшей добрую половину избы и, видимо, скончались во сне,– в тот день появился в селе человек. Многие видели, как он вышел из лесу и пошел прямо к избушке, ни с кем из попавшихся ему по дороге не заговорив. Одет и обут был для селян того времени весьма необычно: фабричные брюки и пиджак, хромовые сапоги и чудная кепка на голове – из клиньев, с пуговицей на макушке.
Это был Иринарх.
Он остановился перед женщинами, что собрались тут, молча оглядел всех колючими глазами, молча же поклонился и прошел в избушку. Там он сел на табурет возле кровати, опустил голову и замер в неподвижности.
Бабы увидели это в окошко, но ни одна не посмела войти и спросить, кто он такой. Самая старая из всех старух Акулина припомнила, что у покойных был сын, который мальчиком уехал с приезжавшими за пушниной купцами и бесследно пропал. Ему теперь должно быть за сорок, столько же можно дать и этому человеку. Выходит, сын...
В слова памятливой Акулины поверили, когда пришлый раздобыл в колхозе досок, сколотил два гроба и схоронил умерших, как полагается христианину. Он занял избушку, благо она никому не нужна была, и стал жить, оказавшись к тому же незаменимым в селе человеком – сапожником. Тачал для рыбаков отменные бродни, сутки стой в воде – не протекут, для щеголей и щеголих – сапоги со скрипом, ради пущей музыки подкладывая в подошвы бересту.
Люди к нему привыкли, относились с уважением и уже никого не пугал его необычный облик. Не понимали только – чего не женится, мужик надежный и годы еще подходящие. При всем к нему почтительном отношении кумушки толковали:
– Может, к нему какая ведьма летает?
– Откуда нынче-то ведьме взяться!
– Ну, лешачиха приходит. Их-то не вывели, тайга большая. Вон в прошлом годе Семен-охотник еле жив остался.
– Семен соврет, дорого не возьмет. Какие там лешачихи!
– Тогда чего не женится?
Вопрос был резонным, но ответить на него никто не мог.
А ведь причину Иринарх не скрывал, только люди не верили ему. Качали головами и жалели. Одни думали – врет для потехи, другие считали – болезнь такая, помутнение мозгов. А он говорил:
– Призовут меня. В покое не оставят. И показывал на небо: не себе принадлежу, мол, есть надо мной иная воля и срок мой земной не долог.
Еще несмышленышем я, бывало, с мальчишками дразнил его:
– Эй, Иринарх! Трах-та-ра-рах! С неба упал, шею сломал!
Он не сердился и не отгонял нас, а, склонив голову набок, смотрел, усмехаясь, и терпеливо ждал, когда мы устанем кривляться.
– С неба свалился, умом повредился!
Но не всегда он был терпеливым и смиренным. Иначе мы и не приставали бы к нему. Нет, мы знали, что выдержка оставит его, глаза вспыхнут бешенством и будет он кричать, безумно размахивая руками, на каком-то странном гортанном языке. Вот уж потеха! Мы помирали со смеху от его кукольных движений, от страшных гримас, от безудержной ярости, будто смотрели кино. Однако Иринарх редко выходил из равновесия, и такие случаи гнева – как я заметил – выпадали только на ясные осенние вечера, когда в небе выступали звезды, особенно чистые и яркие после белых ночей.
С уходом лета он начинал чувствовать себя беспокойно, что-то на него находило, много шатался по селу, заговаривал с людьми, но речь его была путаной, умолкнув на полуслове, порывисто устремлялся куда-то, но вдруг останавливался в растерянности и озирался по сторонам, словно очнувшись от забытья и гадая, где он, куда попал.
– Мечта смущает, – сказала однажды мне мама, проводив взглядом Иринарха, бредущего в забытьи мимо нашего двора.
Я удивился ее словам и спросил:
– Какая мечта? И почему смущает?
– Потому и смущает, что мечта, – ответствовала мама, теплой ладонью коснувшись моей щеки.
Она задумалась о чем-то своем, и вдруг я догадался, что в эту минуту она похожа на Иринарха, потому что глаза ее распахнуты, но ничего не видят.
Но она тут же очнулась и сказала мне
– Тебе делать нечего?
Поздней осенью сорокового года на площади возле клуба, бывшей церкви, среди множества людей, собравшихся перед киносеансом,– упавший с неба метеорит убил Иринарха. Он повалился на утоптанную до твердости кирпича-сырца землю, и рядом с ним еще какое-то время мерцал краснотой небесный камень с крупный мужской кулак, потом померк, потух, и тогда людям бросилось в глаза бледное, даже белое лицо уже мертвого Иринарха.
– Они это,– говорили потом старухи, – те, кого боялся...
Я тоже был там, на площади, видел опрокинутого навзничь Иринарха, плоского и неловкого, как тряпичная кукла, а в памяти моей звучал его голос:
– Придут за мной, призовут... И что делать? Вишь, ту звезду? Так то не звезда – планета. Понимаешь? Мальчонкой был. Проезжали купцы. Заманили меня пряником и увезли. Помню, сел в сани. Оказались в лесу. А дальше – туман... Потом – другая планета...
– Как узнал – другая?
– По людскому обличью... Не хочу вспоминать, злые они... Одна в них жестокость, каждый старается злобством другого удивить...
Мне шел десятый год. К тому времени мы уже подружились, не один осенний вечер просидели вместе на пороге его избушки и смотрели на тяжелые, низко висящие звезды. Он рассказывал, какая дурная жизнь на той планете, куда увезли его обманом. Если кто-то видел в руках у другого хлеб и рядом на земле еще кусок, ничейный, то обязательно отнимал кусок у другого, а ничейный втаптывал в грязь. Мне почему-то запомнилось это – хлеб топчут. Просто не верилось, что где-то есть существа, которые способны бросить хлеб под ноги и топтать.
– Как же ты убежал? – спросил я.
– Не знаю,– печально ответил Иринарх.– Вдруг оказался в лесу. Места знакомые. Пошел назад дорогой, которой везли меня купцы, попал в село. Припомнил, где жил. Подхожу, узнаю – мои умерли. Может, в них дело. Может, смертный зов моих родителей вызволил меня из плена, потому что оказался сильнее тамошнего зла. Не могу объяснить. Ничего не знаю. Ничего...
Откуда в те времена, в те довоенные годы в глухом северном селе пришло в голову человеку, что побывал он на другой планете? Это теперь привычны разговоры о «летающих тарелках», разных там полтергейстах и пришельцах. А тогда?
Я помню, как однажды Иринарх, пристально глядя мне в переносицу, сказал:
– Не думай, я не тронутый.
И покрутил пальцами у виска. Я не выдержал его горячечного взгляда и отвернулся. Он схватил меня за плечо, и голос его заметно дрогнул от обиды:
– Слышь?
Мне уже было за пятьдесят, когда я впервые очнулся в полночь от смутной тревоги, от необъяснимого беспокойства и долго лежал с открытыми глазами, уставясь в потолок. Было ощущение, что я в комнате не один. Долго прислушивался, но было тихо – ни шороха, ни чужого дыхания. Я приподнялся, упершись локтем в подушку, осторожно оглядел комнату: в белесой темноте чуть угадывались знакомые предметы. Я покосился на окно и вдруг увидел в узкой полосе над занавеской, как в прорези, одинокую звезду. Она смотрела на меня, видела меня и что-то сообщала мерцанием, что-то очень тревожное и срочное. Я подошел к окну, будто магнитом меня притянуло, раздвинул занавески, и тут передо мной распахнулось огромное, усеянное тысячами огней ночное небо, а той звезды, что увидел прежде, я не отличил среди множества других.
С той ночи находит на меня смута... Только не подумайте, что я сумасшедший, я совершенно здоровый человек. Но иногда мне кажется, что меня украли в детстве и я живу не на своей планете. Но это случается редко, после белых ночей...


***
Когда мы выехали на проспект, чтоб пересечь город и выйти на Логойское шоссе, Володя воскликнул:
– О, боже! Сегодня же митинг!
– По какому поводу? – спросил я.– И кто проводит?
– Откуда я знаю! – с досадой отозвался Володя.– Утром по радио слышал. Придется объезжать площадь.
– Мы очень торопимся?
– На митинг захотел? – Володя посмотрел на меня чуть ли не с презрением.
– Ни разу не был,– отвечал я смиренно.
– Удивляюсь! – пожал плечами Володя.– Сколько же у людей пустого времени. Ходят на митинги, целыми днями токуют о политике. И ты туда же...
– Да впрочем... как хочешь.
Впереди улица была запружена людом и маячила милиция. Володя прижал машину к бровке и задумался.
– Ну что делать? – спросил он сам себя.– Больно уж ты любопытный, Афанасий. Ладно, идем.
Мы выбрались из машины и пошли посреди улицы к недалекой площади. Молчали, поглядывая на идущих, прислушивались к разговорам.
Посреди площади высилась импровизированная площадка, на которой стояло несколько человек, и один из них выкрикивал в микрофон гневные слова, разоблачая Верховный Совет и правительство, в которых окопались бывшие партаппаратчики. Выходило по всему, что если нынешних начальников заменить теми, кто гордо стоял на трибуне вокруг микрофона, ситуация тут же исправится и наступит разумное житье, о котором народ мечтал тысячелетия. Мне стало тут же скучно, потому что оратор говорил примитивно, словно не люди перед ним толпились, а бараны. И хоть матерных слов человек у микрофона не употреблял, но речь его была похожа на базарную ругань, отчего мне показалось, что был он в недавнем прошлом отменным коммунистом. Те тоже любили чихвостить своих врагов.
Я попробовал думать о людях, собравшихся на площади, и вовсе мне стало печально, потому что опять мы забыли, что по плечам толпы восходят к трону ничтожества. Толпа умного не поймет, умного поймет человек.
– Да,– произнес я вслух, обращаясь к Володе,– прав тот, кто сказал – народ достоин своих правителей.
– Неправда! – испугал меня Володя страстью, с какой выкрикнул это слово.– Да, наш народ всегда обманывали. И теперь тоже. А почему? Да потому что он добрый, честный, доверчивый. Только этот наивный народ мог поверить в коммунизм. Но нельзя его бесконечно злить обманом. Во гневе он страшен. Жуток гнев кротких. Будет и обману конец. Когда он по-настоящему поверит. Как в Бога. Сколько веру выбивали – не выбили. Он теперь еще надеется на вождей, а скоро придет вечная вера, вера в себя. Уж тогда считай – повзрослел.
Странным образом подействовали на меня эти слова. Должно быть, устал я жить без надежды, что противно человеческой натуре, и смутно искал уже опору, так что Володины слова упали на душу, как дождинки на иссохшую почву. «Солнце всегда есть,– подумал я,– даже когда за тучами. Просто надо об этом помнить». Я невольно поднял глаза на небо, затянутое размытыми тучами и – дивно все на свете! – увидел, как на сером фоне проступило светлое пятно.
Как облако.
Это солнце напомнило о себе, будто хотело и впрямь подтвердить, что оно всегда есть. Именно в этот час, в эту минуту ко мне пришла та простая догадка, о которой я сказал в самом начале, и была она о тех, кто жалел меня в трудные моменты житейских неурядиц или духовной слепоты.
Не ушли они, как солнце, навсегда – мои близкие, родные мои и все те, кого я любил и кто любил меня, не бросили в одиночестве, не отвернулись...
Володя нетерпеливо потянул меня за локоть, и мы стали выбираться из толпы. Уже другой оратор выкрикивают в микрофон грубые, хлесткие слова, но я чувствовал, что ему не больно. Не в том дело, о чем он говорил. Не в том суть. Не избавителей искать надо, а понять одно – все дело и вся суть в нас самих, не имеющих конца и начала во времени и пространстве. Тогда придет боль. И боль спасет нас.
– А что же Саша? – спросил я.– Как же так?
Володя был занят какими-то своими мыслями и едва ли уже помнил о митинге. Он вздрогнул от моего вопроса и сухо, без интонаций в голосе рассказал, что случилось с милой Сашей.
Решив навестить родителей, она уехала на автобусе. Уже к вечеру прибыла на свою станцию, и оставалось до дома пройти минут десять. Трое парней, хорошо подвыпивших, пристали к девушке, совсем еще молоденькой, подхватили ее под руки и потащили с собой. На их пути оказалась Саша. Она могла отойти в сторону, пройти мимо, просто ничего не заметить. Но это была Саша. Она, конечно же, заступилась. Один из парней мимоходом пырнул ее ножом. Просто так, без всякой злобы, будто отмахнулся от помехи. Саша умерла в больнице в тот же вечер. Перед смертью она сказала прибежавшей ополоумевшей матери, что на ее месте мог быть он. И улыбнулась.
Я посмотрел на Володю с возникшим внезапно страхом.
– Удивляешься? – усмехнулся он.
– Чему?
– Что живу.
– Да Бог с тобой!
– Что не свихнулся. Не запил втемную. А?
– Нет, Володя, нет.
– Чего нет? Тебе не представить, что со мной было. Я бы этих... Не хочу вспоминать. Одно меня остановило – Саша не простила бы меня... там. Не имел я права сломаться, стать зверем... Не оставила она мне такого права.
Володя умолк, и я больше не тревожил его. «Нет,– думал я, глядя на бегущий навстречу асфальт.– Не будет и моей погибели, потому что есть ангел-хранитель. Теперь я это доподлинно знаю. То светлое облако – души ушедших».
Когда проехали Слуцк и свернули на Микашевичи, я догадался, что мы едем на Случь, в любимые Володины полесские места. Дороги оставалось часа на три, я расположился удобней, достал из красной папки, лежавшей на коленях, очередной опус и углубился в чтение.

<<Назад     Далее >>

Обновлен: 07.01.2009
                                        
© Copyright 2009. Мужи All Rights Reserved